Каталог сайтов Arahus.com
назад содержание далее

Учитель и ученики

Кое-какие черты Ландау несомненно передались и его ученикам, были ими «унаследованы», Быстрая речь и быстрое думание. Уверенность в себе и определенность, даже некоторая категоричность в суждениях и оценках чего бы то ни было: людей, событий, научных работ... А может, так получилось потому, что ученики, как и друзья, чаще всего подбираются, исходя из совместимости. Конечно, не сознательно, не заданно, но тем не менее «естественный отбор» все-таки происходит.

А может, эти свойства были им присущи изначально, пришли из детства, из молодости и остались, утвердились на всю жизнь. Ведь большая часть учеников еще совсем мальчиками начинала работать с Ландау. И они сразу заявили о себе яркой одаренностью, как и их учитель, в той или иной степени несли в себе приметы вундеркиндов (хотя Ландау не терпел, если «вундеркиндство» заменяло серьезную повседневную работу), а такое редко сочетается с неуверенностью.

Многие из качеств Ландау хотя и могли вызывать сопротивление у посторонних, но весьма импонировали близким, особенно ученикам, которые их воспринимали как «гарнир» к главному, чем был значителен Ландау и как ученый, и как человек.

Да и если разобраться и подойти непредвзято, то эта самая непримиримость Ландау проистекала вовсе не от снобизма, не от каких-то скверностей характера, просто он внутренне не мог осознать, что мышление, подход, оценки, вкусы, реакции, то есть и психика и психология, далеко не обязательно однозначны и одинаковы у всех. Недаром он любил, смеясь, повторять:

— Мой вкус, по определению, лучший в мире.— Вроде бы шутка. Но не каждому придет на ум так шутить.

Пожалуй, это тоже особенность молодости — думать, что понятное тебе обязаны понимать и другие; то, что нравится тебе — хорошо, а что не нравится — то плохо. Чаще всего лишь в зрелом возрасте начинаешь догадываться что к чему и не выдавать собственные мнения, вкусы и прочее за абсолют.

Правда, не надо выдавать за абсолют и это свойство Ландау, особенно когда дело не касалось физики. Так, на вопрос одного кинодеятеля, понравился ли ему фильм, Ландау ответил:

— Нет, не понравился. Но это ничего. Не надо только делать фильмы, которые никому не нравятся.

Вероятно, зайди речь о работе по физике, текст был бы существенно иным. Вообще, физика всегда оставалась самым святым и важным делом для Ландау и его школы. Тут не принимали никаких оправданий и скидок, все исчислялось по самому большому счету. И способность отдавать себя работе, и результаты ее, и качество.

Ландау были присущи две черты. Одну называют по-разному: пуризм или ригоризм, в действительности, по существу, это было какое-то сверхцеломудренное отношение к науке, когда не позволяешь никаких вольностей, домыслов, все предельно строго, чисто, доказательно. Вторая черта — своеобразный демократизм. На этот раз не по отношению к людям, а в отношении к самой физике. Любая задача, из любой области, любой степени важности достойна того, чтобы ею заниматься. Условие лишь одно — работа должна быть современна и сделана на высоком уровне.

Нет однозначного и общего мнения, хороши ли эти качества для физика-теоретика (а уж что они не обязательны, видно на множестве примеров). Некоторые считают, что ригоризм, обращенный не только на других, но в первую очередь на самого себя, приводил к тому, что Ландау порой мог оттолкнуть чересчур смелую и, как ему показалось, бездоказательную, «патологическую» идею; или не оттолкнуть, а просто не задержать на ней внимания, хотя она и приходила ему в голову.

Вот что, к примеру, говорил об этом В. Л. Гинзбург: «Высокая критичность Ландау, зачисление им в разряд «патологии» многих идей или точнее, намеков на идеи идут в значительной мере именно от трезвости, ясности. Это, конечно, не всегда хорошо, но это нужно не осуждать, а понимать. Ландау случалось не раз ошибаться в оценках тех или иных идей, результатов и предложений. Но я думаю, что ошибался он даже реже, чем кто-либо другой (если, конечно, говорить о процентном отношении, так сказать, отношении числа промахов к числу попаданий). Поучительно другое: ошибки Ландау, как правило, интересны и имеют воспитательную ценность».

В связи с этим хочется отметить и «направление» ошибок, если можно так выразиться. У Ландау оно «отрицательное»: отверг, не заметил или не пожелал заметить, зачислил в разряд «патологии», «бреда»,— правда, если говорить о вещах серьезных, такие случаи были единичными. Все эти ошибки и, «просмотры» — от ригоризма, от излишней трезвости, требовательности, от чрезмерной «научной щепетильности». А бывает и другое, «положительное» направление ошибок: фейерверк всяких, в том числе и неверных, идей, теорий, новые «эффекты» — там, где их нет; то есть ошибки от чрезмерного полета фантазии. Естественно, слова «положительное или отрицательное направление» здесь никак не означают соответственно хорошее или плохое; они означают лишь отношение к новой идее: «положительные» встречают любую идею словом «да», Ландау же, бывало, произносил свое жесткое «нет».

Что касается равно серьезного отношения к любой физической задаче, полного и принципиального отсутствия, если можно так выразиться, научного снобизма, то представляется, что это была не просто позиция, не просто образ мыслей и действия, а скорее органично присущее ему свойство. При оценках критерий был строгий, но «величественность» из него исключалась начисто. Важно только, чтобы работа была сделана добросовестно, хорошо, чтобы она содержала в себе результат одновременно новый и достоверный. Соответственно и собственное его честолюбие было только в том, чтобы сделать хорошую работу и заслужить уважение тех, кого он сам уважает, А вот, скажем, «радости от чинов» — не было.

Он презирал тех, кто намеревался решать одни лишь «великие, мировые проблемы». И в то же время, как вспоминают его ученики, когда ему рассказывалась какая-нибудь интересная работа, он способен был с такой углубленностью вдумываться в нее, будто решал именно мировую проблему. Но все-таки, правильно или не правильно, что занимался он задачами и большими и малыми? Не приводило ли это к распылению его творческих сил? Так, один из самых одаренных и близких учеников его, И, Я. Померанчук, пурист еще больший, чем Ландау, и не только в том, как работать, но и в том, чём заниматься, боролся с этой, как ему представлялось, «всеядностью» своего учителя. Сам он достаточно жестко каждый раз ограничивал себя определенной областью физики — той, которую считал «горячей точкой», самым принципиально важным в данный момент объектом исследования.

   Последнее время я занимаюсь элементарными частицами. Заглянешь в журналы, столько там интересного, но я уже не могу всем...— сказал он однажды с сожалением.

Померанчук пытался надеть подобные же шоры и на своего учителя. К Ландау Померанчук относился крайне трогательно, но и по-своему строго. Он сердился, когда Ландау работал, по его мнению, не на «генеральных направлениях». Но, с другой стороны, с каким восторгом и экспансивностью мог он повторять, переходя от одного участника семинара к другому:

   Мэтр сделал свою лучшую работу.

Это была работа о сохранении комбинированной четности. Лежала она действительно на главном направлении физики тех лет и представляла собой значительный шаг в решении проблемы симметрии нашего мира.

Однако сам Ландау, как мы знаем, считал своей лучшей работой теорию сверхтекучести. Кстати, в эту новую, возникшую трудами Ландау науку, ее можно назвать квантовой макрофизикой конденсированного состояния, большой вклад внес И. Я. Померанчук. Он нашел ее чрезвычайно важные и широкие продолжения. Слова «идеи Померанчука», «метод Померанчука» стали расхожими в этой области физики. К слову сказать, своими собственными работами фанатичный пурист Померанчук словно бы удостоверил, что это направление физики — одно из главных.

Поначалу Померанчук был типичным вундеркиндом, но, к чести своей, не только не перестал работать, положившись на дар природы и судьбы, а, наоборот, самозабвенно трудился до последнего часа жизни. Он был одним из талантливейших наших физиков и сделал в науке очень многое. Как говорят ученики Ландау он, наиболее одаренный из всех. Ландау ценил его высоко и любил.

А. Б. Мигдал пишет, что самым важным побуждающим мотивом работы исследователя должно быть «любопытство, желание узнать, как устроена природа. В этом случае чужой успех в науке радует не меньше, чем свой собственный. Именно такое отношение к науке было у нашего замечательного физика-теоретика И. Я. Померанчука, который даже перед смертью, приходя в сознание, расспрашивал о последних работах по теории элементарных частиц и радовался каждой новой идее».

Состояние перед смертью, когда понимаешь, что конец уже близок,— это чаще всего полная отрешенность от того, что остается на земле. Как надо было любить физику и поистине жить ею, чтобы последние минуты сознания были отданы ей.

Но тех, кто близко знал Померанчука, такое и не очень удивляло. Они говорят, что Померанчук был фанатиком науки. Что он человек одной чистой ноты. Что он очень много работал и четко видел задачи, которые можно решить.

Единодушие в оценках, конечно, не случайно. Потому что действительно большой фигурой в науке был академик Исаак Яковлевич Померанчук. Или же — как звали его в «школе Ландау» — просто Чук.

Правда, так его называли почти исключительно за глаза. В отличие, скажем, от его учителя, которого очень многие физики, да и не только физики, звали просто — Дау. Это имя, мы знаем, нравилось ему самому, и он с удовольствием объяснял, что если его фамилию прочитать по-французски, то получится LandauL'ane Dau, то есть «осел Дау».

Однажды ему рассказали, что у Брема написано, будто Дау называют и особую породу диких лошадей — лошадь Бурчеля. Ландау очень понравилось «родство» и с этой породой копытных, а особенно, что лошадка не любит неволи и что слухи о том, что в неволе она производит ублюдков, неправильны.

Раз уж зашел об этом разговор, приведем еще несколько подобных шуток и реплик Ландау. Он любил всяческие «зооаналогии». Милое животное осел отнюдь не было монополизировано им только лично для себя.

— Да, в животном царстве так поступают,— нередко говорил Дау. Что означало: «Ну и осел же ты...»

Еще одна его любимая фраза:

— Если вы не будете работать, у вас вырастет хвост.— Это уже по Энгельсу — лодырям предсказывалась обратная эволюция, превращение в обезьяну.

Вообще, надо сказать, Ландау активно не терпел лодырей, был твердо убежден, что работать надо много, особенно молодым. Заходит, положим, разговор о времени, отданном работе, о количестве затраченных часов, и Ландау «вычитает» какую-то часть времени, когда человек сидел и только смотрел в окно,— он говорил, что это время не считается.

В своих отношениях с физикой Ландау был безупречен от первого и до последнего часа творческой жизни. И как бы он ни вел себя, каким бы ни казался окружающим, всегда надо помнить — и прежде всего! — об этом его отношении к физике, потому что именно оно было подоплекой многих его поступков.

Конечно, как у всякого человека, у него бывали ошибки в оценках. Об этом нельзя не сказать и ради правды вообще, и ради большей достоверности его портрета. Как правило, ошибался он в одну сторону. Уже говорилось, к примеру, как одно неудачное выступление на семинаре или не очень хорошо, неубедительно рассказанная работа (хотя, может быть, и хорошая сама по. себе) сразу вызывали у Ландау отрицательные реакции, он тут же утверждался в своем негативном мнении, и обычно его не менял. (Хотя и такое абсолютизировать нельзя — исключения все-таки бывали.)

Однако это был не единственный путь «заслужить» отрицательную характеристику у Ландау. Равно как вся физика близко касалась и глубоко интересовала его, как он всегда и всюду боролся за ее качество и чистоту, как стремился учить стоящих и внизу и сверху на «лестнице знаний», так и оценки его, и сарказм, и выпады тоже били по разным уровням: доставалось и «большим», и «маленьким», и случайным любителям, и вроде бы профессионалам, претендующим на ученые звания и степени, а также и признанным — иногда вполне заслуженно, а иногда и не очень,— маститым, именитым физикам. Недаром в упомянутой уже характеристике Ландау, написанной Капицей и Фоком, есть и такие слова: «Ландау часто выступает на научных заседаниях и с чрезвычайной прямотой критикует обсуждаемые работы. Неумение считаться при этом с индивидуальностью и самолюбием критикуемого нередко вызывает недовольство».

Вот несколько случаев из его богатой в этом смысле биографии.

— Такого идиота я еще не встречал! Выдающийся идиот! — возбужденно кричит Ландау, сбегая с важного Приема, устроенного в честь действительно выдающегося, но... ученого. Человек этот был, как рассказывают, несколько больше, чем допустимо, самоуверен и самовлюблен и, вероятно, не преминул показать это. Отсюда — и реакция Ландау.

И еще кое-кого из западных физиков он явно недооценил. «Мы-то знаем, что может N.»,— скептически заметил он однажды. А N. вскоре показал, что может он очень многое. Просто он был физиком иного стиля, чем Ландау, и главное — не столь техничен, то есть не столь силен в технике, во владении математическим аппаратом.

А вот, как отвечал Ландау молодым, начинающим, но с явным избытком самомнения:

«Вы спрашиваете, чем заниматься в смысле того, какие разделы теоретической физики наиболее важны, Должен сказать, что я считаю такую постановку вопроса нелепой. Надо обладать довольно анекдотической нескромностью для того, чтобы считать достойными для себя только «самые важные» вопросы науки. По-моему, всякий физик должен заниматься тем, что его больше всего интересует, а не исходить в своей научной работе из соображений тщеславия».

«Он был глубоко демократичен в научной жизни (как, впрочем, и в жизни вообще; ему всегда были полностью чужды напыщенность и чинопочитание),— писал Е. М. Лифшиц.— За советом и критикой — которые были всегда четки и ясны,— к нему мог обратиться каждый, вне зависимости от своих научных заслуг и званий, при одном лишь условии: речь должна идти о настоящем деле, а не о том, чего он больше всего не любил в науке,— пустом умствовании, бессодержательном и безрезультатном, прикрытом лишь наукообразными сложностями. Его ум был остро критичен; это свойство вместе с глубоко физическим подходом к вопросам делало дискуссии с ним столь привлекательными и полезными.

В дискуссиях он бывал горяч и резок, но не груб, остроумен и ироничен; но не едок. Надпись, повешенная им на дверях своего кабинета в УФТИ, гласила:

Л. Ландау. Осторожно кусается!

С годами его характер и манеры становились несколько мягче, но его энтузиазм к науке, бескомпромиссная научная принципиальность оставались неизменными. И во всяком случае, за его внешней резкостью всегда скрывалась научная беспристрастность, большое человеческое сердце и человеческая доброта. Насколько резкой и беспощадной была его критика, настолько же искренне было его желание содействовать своим советом чужому успеху и столь же горячо было его одобрение.

Эти черты научной личности и таланты Льва Давидовича фактически привели его к положению верховного научного судьи для его учеников и коллег». («Дау сказал...» — вот постоянно звучавшие слова.)

«Я его любил. Мы часто разговаривали, ему было со мной интересно. Но о физике я с ним не говорил никогда» — так сказал один физик, но не из числа учеников Ландау. Между прочим, очень хороший физик, которого называют своим учителем некоторые крупные, известные и титулованные ученые. И сам он не без титула. Но: «Я не рисковал говорить с ним о физике».

А вот другой текст — уже ученика, правда, сначала «заочного».

«Я его любил еще до знакомства с ним. Любовь к нему была традиционной в школе Ландау».

Иногда любят «просто так», даже «вопреки». Но едва ли подобное может быть, если любовь стала традицией. Любовь, которой ведь не прикажешь.

За что же любили Ландау его ученики?

За обаяние его таланта? Бесспорно.

И за чисто человеческое обаяние, непосредственность, честность, ум, за его «особость»? Конечно, все это присутствовало.

И за его отношение к физике, за ту, созданную им атмосферу, говоря высоким слогом, поклонения и служения физике, которая была в то же время атмосферой мысли, дела, непринужденности, острословия и презрения к высокопарности, к высоким словам, атмосферой, где трудно работалось и легко дышалось; да, все это не могло не вызывать любви и признания.

Но была, пожалуй, и еще одна причина. Принадлежность к школе Ландау отнюдь не сулила легкой жизни. Наоборот. Она требовала большого и постоянного труда. Однако это было условие необходимое, но недостаточное, далеко не достаточное. Чтобы стать учеником Ландау, требовалось еще и дарование. В его школе надо было очень многое уметь и суметь сделать. И за это трудное счастье, за то, что каждый из учеников сумел — сумел сделать хорошую работу, сумел в чем-то и как-то преодолеть сложности, помехи, внутренние и внешние, сумел оказаться «на уровне», «своим» в большой физике, сумел доказать, что он чего-то стоит и что он достоин принадлежать к этой школе, к этой, в общем-то, корпорации избранных (но избранных не по внешним, формальным, анкетным параграфам) — за это любили они Ландау. И именно это связало, сцементировало три слова: любовь, традиция, школа. Принадлежность к школе Ландау помогала обрести самоуважение, помогала в самоутверждении — а в этом так нуждаются люди вообще, а ученые, вероятно, в особенности.

Его «внефизические» друзья и знакомые, то есть те, отношения с которыми складывались вне работы, вне науки, не были в состоянии оценить его полностью, до конца, и поэтому не могли получать всю ту радость от общения с ним, которую получали физики, и прежде всего его ученики.

Аналогию обычно можно придумать. А бывает, она появляется сама. И чем она неотступнее, чем упорнее завладевает, тем больше ей веришь.

...Квартет имени Бетховена исполнял Пятнадцатый квартет Шостаковича — одно из последних сочинений, написанных незадолго до смерти. Перед началом Д. Цыганов тихим, дрожащим голосом сказал несколько слов о Шостаковиче, попросил почтить его память. А потом долго не мог успокоиться, лез за платком, вытирал слезы, сморкался.

Квартет был на самом деле потрясающий — какой-то дьявольской, сатанинской силы и беспредельной непереносимой скорби. Все части его — адажио, все исполняются без перерыва, такая бесконечная мелодия трагического прощания, расставания с миром, ухода навсегда.

Зал был напряжен до предела. Одна женщина не выдержала, резко поднялась и почти бегом направилась к выходу. А Цыганов то весь уходил в исполнение, то в свои паузы опять вздыхал и вытирал глаза — это было хорошо видно из близкого ряда.

И вдруг так отчетливо многое представилось и прояснилось. Конечно, была и просто большая, личная дружба между Шостаковичем я Цыгановым. А смерть друга — всегда огромная утрата. Но было еще и другое.

Кто такой Шостакович? Гениальный композитор, скажет каждый. Современника редко награждают этим титулом — гений. Иногда требуется немалая временная дистанция, чтобы сполна оценить творчество ученого или художника. А иногда просто трудно привыкнуть к мысли, что так можно, даже следует назвать вот этого человека, который живет и трудится рядом, и ты его довольно-таки близко, хорошо знаешь и видишь его слабости, промахи, недостатки. А кроме того, если обозреть всю многовековую историю человечества, становится очевидным, что «концентрация гениев» куда как невелика. И вдруг один, два, три из них оказываются подле тебя, в те же годы, в том же городе... Такое не укладывается в наше нормальное бытие. Потому что для всех естественно и привычно соседство этого слова с глаголами прошедшего времени.

А тут истинный гений вчера еще был рядом, жил, создавал свои поразительные произведения. И ушел только что. И теперь неразрывны боль личной утраты друга и осознание огромной потери для всех.., И этот исполняемый сейчас квартет — как последняя память, как завещание, как реквием.

Вот Цыганов впервые знакомится с Пятнадцатым квартетом. Может, читает ноты, партитуру. А может, Шостакович сначала проиграл свой квартет на рояле. А потом репетировал вместе с музыкантами. Как бы ни происходило, они присутствовали при рождении поистине великого творения искусства. И приобщались к нему все полнее; вникали, вживались в него — все глубже; чувствовали его все тоньше, все интимнее. «Обыкновенный» гений находился среди них и работал вместе с ними, и вовлекал, втягивал их в свое творчество, превращал в соавторов своих, в соучастников. Так это было.

А теперь представим себе, к примеру, теоретический семинар Ландау — мы ведь постарались чуть-чуть приоткрыть дверь в ту аудиторию (хотя, как известно, вход туда был свободный). И так же, как квартет или оркестранты симфонического ансамбля впервые слушали новые произведения Шостаковича в исполнении их автора, среди них находящегося, и не только слушали, а и присутствовали при их доводке, шлифовке, а главное — при каких-то на их глазах случавшихся озарениях композитора,— вот точно так же физики-теоретики присутствовали при таинстве озарений, так часто осенявших Ландау, и наблюдали блеск и силу его мысли, и вместе с ним сопереживали преодоление трудностей, продвижение вперед... (Хотя, честно говоря, невозможно даже вообразить более неподходящее слово, чем «таинство», для описания собраний этой галдящей, и острящей, и разящей компании.) И за радость — присутствовать, за удовольствие — понимать, за это тоже ученики любили Ландау и были благодарны ему.

Правда, в некоторый момент аналогия с музыкой превращается в свою противоположность. Но это относится не к процессу творчества, а уже к «выходу в свет», Действительно, каждый может прийти в консерваторию и приобщиться к великой музыке — тому свидетельство переполненные концертные залы. Пусть оценить и понять ее можно лишь в меру собственных своих способностей, подготовленности и знаний, но слушать и получать удовольствие могут все. Не то в науке, да еще в такой, как теоретическая физика.

Ландау тоже изредка появлялся в широкой аудитории нефизиков. Его лекции были неизменно привлекательны и интересны. С одной из них мы познакомимся. Но смешно даже думать, что подобные лекции — по своему содержанию, конечно,— хоть в самой малой степени походили на лекции для студентов или на выступления на семинарах, на ученых советах и прочих научных собраниях. Здесь уже нет ничего общего ни с музыкой, ни со сценическим искусством, для которых выступление перед публикой часто бывает условием и стимулом для наиболее полного раскрытия своих глубин.

Физикам же глубина — и глубины — Ландау полнее всего раскрывались в их узком кругу, а бывало, только наедине с ним. И если кто и мог оценить его наиболее точно, так это именно они. Те, кто не наблюдал, не понимал его в часы, когда шло «служенье муз», не знали истинного Ландау, как бы умны и проницательны ни были сами по себе.

Но есть одна любопытная подробность, вроде бы противоречащая только что сказанному. В ответ на банальные, типично журналистские вопросы (которые порою даже неловко и задавать всерьез): «Чем он был для вас?», «Что он вам прежде всего дал?», и тому подобное, вопросы, где, кажется, ответы предопределены, известны заранее, и ждешь только разные, индивидуальные их формулировки, вдруг слышишь неожиданное:

   Дау сыграл в моей жизни фундаментальную роль по преодолению многих комплексов. Он был интеллигентным человеком, но не считал, что надо холить свои комплексы. Наоборот, надо в них разобраться и избавиться от них. Человек обязан быть счастливым... Хотя Дау и вера — несовместимые понятия, тем не менее это была его вера: человеку предписано быть счастливым.

И еще:

   Вот главное, что я получил от него: Дау учил, что в жизни, и в общественной и в личной, надо применять те же методы, что и в теоретической физике. Этому я научился и горжусь — применяю научный метод ко всем жизненным явлениям. У Ландау был, как он говорил, научный подход ко всему. Он этим владел потрясающе. К нему ходили, чтобы он проанализировал ту или иную жизненную ситуацию.

Первая реакция на подобные откровения представляется вполне естественной: не о том, не о главном говорят его ученики. А потом думаешь: «Боже, все-таки это какой-то особенный, уникальный талант — научить себя быть счастливым и научить этому других».

И хотя поначалу кажется странным и даже не очень серьезным всерьез об этом говорить, но, может, над такими вещами иногда и полезно подумать непредвзято. Может, общая наша позиция — просто дань давнишним, вековым заблуждениям. Обычно всеми молчаливо принимается, что любая область человеческой деятельности требует труда, приложения сил, затраты усилий. Любая — кроме одной. Той, что называется личной жизнью или человеческими взаимоотношениями. Здесь все пускается на самотек в тайной уверенности, что «само образуется». Между тем, вероятно, это самая сложная сфера жизни, и так редко, увы, в ней что-нибудь способно легко и само собой «образоваться». Недаром возникла ассоциация со вторым законом термодинамики: «само собой» ведет лишь к росту энтропии.

«Учитель жизни». Мы привыкли юмористически воспринимать такие слова. И в частности, с улыбкой относиться к этой «миссии» Ландау. А вот оказывается, что не только он сам относился к ней очень серьезно и непритворно гордился ею, но и для других это тоже было вполне серьезно и значимо.

Учительство в сфере личной жизни, человеческих отношений тоже отличалось своей спецификой. И здесь главенствовал научный анализ, а откровенность носила характер не исповедально-лирический, а скорее информационный — давала сумму сведений, необходимых для принятия разумного решения.

Да и сам Ландау, при всей его внешней открытости и непосредственности, в чем-то важном мог быть сдержанным и замкнутым. Существовали, вероятно, некоторые, особенно затрагивающие его события, стороны жизни, в обсуждении которых он был наименее откровенен как раз со своими учениками и друзьями-физиками. А другим, или не имеющим вовсе никакого отношения к науке, или физикам, не связанным с ним постоянными и прочными «научными узами», вдруг могли открыться мысли, самооценки, очень многое говорящие, переживания, подчас очень глубокие и, как это ни покажется странным, связанные именно с его работой, с физикой, с его местом в ней.

То, что Ландау говорил о таких вещах не со своими учениками, вполне укладывалось в традиции его школы. Не престиж, не самолюбие, а положение главы школы, метра, но еще больше стиль отношений, насмешливый, ироничный, без сантиментов и излияний,— вот что накладывало запрет на многие темы и предметы разговоров. «Это факт вашей биографии»,— одна из любимых сентенций Ландау, означавшая, что «факт» не следует выносить на публику. Такой стиль охотно подхватили ученики. Не мог же он после этого, разговаривая с ними, обсуждать подобный «факт своей собственной биографии». Законодатель, законоучитель — вот кем он был у себя в школе, и не ему было отступать от укоренившихся правил игры.


назад содержание далее

Используются технологии uCoz